Многое в объяснении событий прошлого историками зависит от их эмоциональных и ментальных особенностей восприятия, объяснения и анализа, определяемых в то же время определенными условиями исторического знания, существующего в той или иной группе историков, - того, что мы называем эпистемологией истории1. К удивлению многих, последние события в Украине, показали необходимость учета подобных эпистемологических особенностей при объяснении различных реакций в разных сообществах исследователей на события «украинского Майдана». У меня, как у бывшего советского украинского историка, переехавшего в 1997 году из постсоветской Украины в Соединенные Штаты Америки в поисках лучших условий для жизни и работы, всегда были довольно проблематичные отношения с моими культурной, профессиональной и этнической идентичностями. Несмотря на обязательные ежегодные посещения Украины вместе с моей семьей и последующие поездки из Днепропетровска в Москву и обратно, я чувствовал нарастание постепенного отчуждения от реальных практических проблем повседневной жизни как Украины так и России, отождествляя себя все более с моими американскими коллегами, профессиональными историками, разделяя наши общие профессиональные интересы и культурные практики с американцами и постепенно привыкая к американским университетским образу жизни и ценностям. Более того, будучи еще в недавнем прошлом советским историком-американистом, который вынужден был стать историком имперской России и Советского Союза уже здесь, в Америке, я испытал реальный кризис своей собственной идентичности, стараясь соединить в моей профессиональной жизни навыки и практики обеих областей знания, которые я представлял как историк – «американистики» и «русистики.»2. К тому же после распада Советского Союза в 1991 году, я, как и многие мои советские со-граждане, пережил еще один кризис идентичности – моей советской идентичности. Подобный опыт лишь усилил мое прежнее дистанцирование от моих московских коллег-американистов, для которых я был всего лишь «еще одним надоедливым провинциальным украинским историком».
Несмотря на мой достаточно грамотный разговорный русский язык (я по-прежнему говорю по-русски дома здесь, в Америке), мои московские коллеги всегда демонстрировали очень снисходительное отношение к людям, подобным мне, которые для них (и я перефразирую то, что Борис Шпотов из Центра северо-американских исследований Института всеобщей истории произнес в присутствии многих в 1999г.) «были ограниченными глупыми провинциалами, плохо знающими русский язык, и претендующими на какое-то понимание русской истории.»3. Кстати, когда я пожаловался на поведение Шпотова его начальнику и моему научному руководителю, Николаю Николаевичу Болховитинову, тот объяснил мне подобные замечания Шпотова «манией величия московской интеллигенции, связанной с ее былым привилегированным статусом в социальной системе пост-сталинского советского социализма.» По мнению Болховитинова, москвичи особенно болезненно переживали утрату своих «советских» привилегий после распада СССР, и эта болезненная озлобленность принимала различные формы и порой направлялась на таких «украинских провинциалов», как я4. Поэтому я постепенно начал дистанцировать себя от моих прежних московских знакомых. Это ментальное дистанцирование усилилось особенно в 1990-е годы и после, когда я стал часто ездить за рубеж, используя западные исследовательские гранты. Постепенно я начал ощущать себя более украинцем, нежели советским, подобным моим московским коллегам, так и оставшихся в своих прежних ментальных пределах «советскости.» Что поражало меня все эти годы, - это то, что я постепенно утрачивал свои ментальные ассоциации со своим советским прошлым, тогда, как все мои московские коллеги, которых я посещал почти каждое лето, выражали все более сильные чувства «советской ностальгии», обвиняя Запад, особенно американцев, в распаде СССР и ухудшении их жизненных условий в пост-советской России. Более того, многие из моих московских друзей начали обвинять нас, украинцев (даже таких русскоговорящих украинцев, как я) в измене восточнославянскому единству, в разрушении Советского Союза и голосовании 1991 года за независимый статус Украины (которая для них по-прежнему «историческая часть священной православной христианской Руси ... с Киевом – центром Святой России.»)5.
Парадоксально, но подобная «советская ностальгия» с последующими оправданием имперских претензий постсоветских элит России и осуждением украинцев «в предательстве единства восточных славян» и т.п. проявлялась давно уже в публикациях и других профессиональных практиках и моих американских коллег, так называемых руссистов и советологов – экспертов в области изучения России, Советского Союза и всего пост-советского геополитического пространства. Даже в 2002 году, когда я только начинал свою новую академическую и преподавательскую карьеру в качестве американского историка России в США, в новом для меня американском профессиональном окружении, я, к моему великому удивлению, столкнулся с определенной отрицательной реакцией на мое украинское происхождение и мои исследовательские проекты, которые основывались на материалах из моей родной Украины. Так, когда я закончил мою американскую диссертацию в университете Джонса Гопкинса (2001-2002 гг.), а затем и мою первую американскую книгу (2003 год), основанную на этой диссертации, о социокультурной истории украинских крестьян евангеликов из южных украинских губерний поздней Российской империи и предложил ее для публикации под названием Утерянная реформация Украины, все мои американские рецензенты в один голос предложили мне заменить немедленно это название на новое - Утерянная реформация России, объясняя, что ни один читатель не будет читать книгу с названием новой и «никому не известной» страны – Украина6. Как покойный Ричард Стайтс пошутил по этому поводу в ноябре 2008 года, «Сережа, ты будешь очень удивлен, узнав насколько руссоцентричны и сфокусированы на Москве все твои американские друзья, историки Российской империи и Советского Союза. Твоя новая страна Украина с твоими провинциальными и национальными интересами просто не вписывается в их историческое «имперское» воображение. Многие из этих американских историков все еще предпочитают традиционное восприятие всей многонациональной истории всего постсоветского пространства только через одну, промосковскую и великорусскую, точку зрения. Они по-прежнему живут в своем собственном историческом ностальгическом пространстве – в Москве и Ленинграде времен Брежнева, когда они были молодыми учеными, вспоминая все былые встречи и приключения со своими (преимущественно) российскими друзьями и коллегами, с которыми они до сих пор общаются, что еще более подпитывает эту ментальность ностальгического советского прошлого по обеим сторонам Атлантики.»7.
В какой-то мере моя вторая американская книга стала определенным моим вызовом этой так называемой «промосковской (ленинградской) парадигме советской истории» как в постсоветской российской, так и западной историографии, которая явно преобладает сейчас в большинстве американских исследований посвященным Советскому Союзу. Это был моя книга об истории советского потребления различных предметов культуры и его роли в формировании советской идентичности – но не в Москве-Ленинграде, или советской России, чему обычно посвящали свои исследования западные ученые, а в промышленном «провинциальном» городе советской Украины – в городе, где прошла моя студенческая молодость, - в Днепропетровске. Описывая культурную ситуацию в этом многонациональном советском украинском городе времен Брежнева, я показал постепенное формирование местной украинской идентичности в противовес традиционного идеологического клише советской идентичности, навязываемой Москвой, еще задолго до распада Советского Союза8. Но несмотря на некоторую мою идеализацию украинской идентичности в этой книге, я все же испытывал достаточно двусмысленные чувства по поводу моей Украины, особенно после 2010 года, наблюдая воочию правление одного из самых коррумпированных (за всю историю Украины) режима президента Януковича и постыдную пассивность и раболепие моих покорных сограждан. Мне не очень была по душе КГБ-истская олигархия путинского типа в России, но тотальная коррупция в моей Украине мне была еще более омерзительна.
Столь двусмысленные мои представления об Украине изменились коренным образом после ноября 2013 года. К концу февраля 2014 года с развитием революции Майдана в Киеве, наблюдая за этими революционными событиями по телевизору, интернету и общаясь с моими родственниками и друзьями в Украине, я начал чувствовать огромное уважение к моему украинскому народу, который выступил против режима тотальной коррупции и сверг олигархию Януковича с его «донецкими бандитами.» Более того, я начал ощущать реальную гордость за то, что мой город Днепропетровск, руководимый группой талантливых русско-говорящих еврейских олигархов, таких, как Игорь Коломойский и Геннадий Корбан, смог подавить агрессивную реакцию местных пророссийских сепаратистов и превратить мой город в бастион (относительной) демократии, культурной и языковой терпимости и украинского патриотизма в восточном, в основном русскоязычном, регионе постсоветской Украины. Вся наша семья (с нашими русскими, еврейскими, украинскими и греческими корнями) в Америке становилась не только новыми патриотами постмайдановой антисоветской Украины, но также верными последователями наших днепропетровских руководителей с их разнообразным этническим и религиозным происхождением, таким, как еврейский бизнесмен Корбан, православный русский Борис Филатов и украинский националист Дмытро Ярош (глава Правого сектора). Конечно, мы прекрасно понимали воровскую и бандитскую природу нашего местного олигархата. Но в данный момент, весны-лета 2014 года, коммерческие своекорыстные интересы группы Коломойского совпадали с патриотическими настроениями украинцев и объективно работали на укрепление украинской независимости и защиту Днепропетровской области от пропутинских настроений. Революция Майдана и последующие подъем политических и социальных движений в нашем родном городе нанесли последний удар по последним остаткам нашей советской идентичности. Тем временем, просмотры российского телевидения и общение с нашими московскими родственниками с ноября 2013 года тоже стали реальным культурным шоком для всей нашей семьи. Для нас Майдан был революцией человеческого достоинства, выступлением против коррумпированной постсоветской олигархии, и мы ожидали, что простые россияне, которые страдали от подобного же олигархического режима, поддержат также эту революцию и выразят, по крайней мере, некоторую солидарность с ней.
Но увы, российские средства массовой информации, все наши московские родственники и коллеги сразу же заняли резко антиукраинскую позицию, а затем вскоре российское руководство начало открытую военную агрессию против Украины, фактически оккупировав Крым в марте 2014 г. Длительная идеологическая кампания демонизации украинского Майдана, развязанная пропутинскими российскими средствами массовой информации еще в ноябре 2013 года, продолжала изображать жестокость и всякие насилия, совершаемые «нацисто-бандеровцами», которые участвовали в американском заговоре против России, убивая и мучая невинных русских и евреев по всей Украине. В результате этой массовой и профессионально организованной антиукраинской пропаганды, не только обычные российские потребители телевизионной информации, но также интеллектуальные лидеры Российской Федерации, видные представители российского культурного истеблишмента, такие как кинорежиссер Никита Михалков и дирижер Валерий Гергиев, поддержали агрессию Путина в Украине во имя «освобождения всех русских в Украине, которым угрожают бандеровские фашисты.»9.
Даже такой известный скептик по отношению политики Путина, как последний советский президент Михаил Горбачев, аплодировал путинской аннексии Крыма как акту «восстановления исторической справедливости» по собиранию всех российских земель. Тем временем, в ответ на антироссийские санкции со стороны Запада, популярный ведущий российского государственного телевидения Дмитрий Киселев объяснил своей российской аудитории, что Россия является единственной в мире страной, способной превратить Соединенные Штаты Америки в «радиоактивный пепел.» И он сделал то, что никогда не делал ни один советский телеведущий даже в худшие годы противостояния между СССР и США. Киселев с удовольствием и с устрашающими подробностями демонстрировал в течении достаточно долгого времени, как Россия будет использовать свое ядерное оружие против американцев. Многие российские и западные ученые, такие как Стивен Коэн и Генри Киссинджер, все еще обсуждают «справедливость исторической роли» России в защите ее геополитических интересов даже путем расчленения независимой Украины. Некоторые из них оправдывают свою поддержку Путина «историческими связями» и «историческими правами» России на земли, которые Путин отнял у Украины10.
Как ни иронично это выглядит сейчас, все путинские имперские претензии к Украине, его чисто имперский проект Новороссии (само слово заимствовано из лексики поздней Российской империи) для восточной и южной Украины, отправка Путиным российских войск в Донецкую и Луганскую области, - все это подавалось российской пропагандой смешанным с «советскими ностальгическими» риторикой и символами. Руководители сепаратистов с восточной Украины и их сторонники всегда обращались к советской символике и использовали различные советские культурные практики, стараясь восстанавливать различные советские политические и культурные формы. Даже их нынешняя война с демократической Украиной представляется ими как своеобразное продолжение Великой Отечественной войной советского Донбасса с немецко-нацистскими войсками в 1941-45 гг. Российские советники сепаратистов и добровольцы типа Гиркина (Стрелкова), которые стали руководителями сепаратистского движения на Донбассе в апреле 2014 года, использовали даже дискурсивные практики второй мировой войны (включая сталинские приказы 1941 года о уничтожении уголовных преступников на оккупированных территориях), чтобы соблюсти порядок в городе Славянске в Донецкой области. Для многих россиян и жителей Донбасса самым лучшим (и чрезмерно идеализированным) временем их прошлой жизни, который они стараются возродить на Донбассе (как до этого крымчане воссоздавали в Крыму), является «эра Брежнева» позднего социализма, особенно 70-е и 80-е годы.
К моему неприятному удивлению, подобную позицию с отрицанием каких-либо прав Украины на защиту ее территориальной целостности и оправданием «исторических территориальных претензий» России на Донбасс и Крым, выказали некоторые мои американские коллеги, историки России и Советского Союза, когда весной 2014 года я старался распространять среди них информацию о политической ситуации в Украине. Тогда я понял, что многие из моих близких мне американских коллег руссистов даже здесь, в американской глубинке, на среднем Западе США, где я работаю, всячески поддерживают политику Путина в отношении Украины. Эти американские «слависты» начали критиковать мою проукраинскую «националистическую» позицию, повторяя пропагандистские клише о «фашистских, антисемитских и антирусских» целях Майдана, всячески защищая и оправдывая жесткую реакцию режима Януковича и зверства, содеянные полицией Януковича против активистов Майдана. Даже сегодня, год спустя после Майдана, некоторые мои американские и европейские коллеги (а я это наблюдал во время моих недавних поездок в Барселону, Берлин, Лейпциг и Рим) по-прежнему оправдывают антиукраинскую политику путинской России «антиимпериалистической и антиамериканской позицией униженного Западом русского народа»11.
Для меня важно было понять подобную позицию моих западных (и особенно, американских) коллег. Еще до своего переезда в США, я помнил со времен своей студенческой молодости, как я читал в советских библиотечных спецхранах американские исследования советской истории и удивлялся преобладанию среди них откровенно враждебных, антисоветских материалов, опубликованных американскими историками в 70-е годы. И вдруг теперь, в ХХІ веке, после исчезновения Советского Союза, многие из этих же историков и их ученики заняли совсем противоположные, во многом просоветские, позиции. Чем больше я размышлял об этом, тем больше я соглашался с наблюдениями Ричарда Стайтса о промосковских симпатиях американских славистов, на которые я ссылался ранее. Мне, как историку культурного потребления, изучающему также политику производства знания, особенно интересным показалась одна из важных эпистемологических причин в росте этих пророссийских и антиукраинских настроений среди англо-американских специалистов в славянских исследованиях. Я считаю такой причиной – определенную эпистемологическую позицию, которая у этих моих коллег выразилась в форме своеобразной методологической парадигмы, которую я называю «историографической советской ностальгией».
По-моему, это было связано с серьезным изменением исследовательской парадигмы в историческом анализе позднего социализма в Советском Союзе, что в свою очередь определялось внезапным развитием «новой ревизионистской» школы в американских исследованиях советской истории и культуры в 1990-е годы. Если прежние поколения американских специалистов в советологии сосредоточивали свое внимание преимущественно на различных противоречиях и серьезных проблемах позднего социализма (включая коррупцию, черный рынок, рост национализма, распространении религиозности, преследовании диссидентов), то после падения коммунизма новое поколение ученых начало акцентировать свое исследование на конформистских практиках повседневной жизни и потреблении, всячески избегая при этом серьезные внутренние проблемы и конфликты поздне-социалистического советского общества, что особенно стало очевидным в период нынешней конфронтации между национальными интересами Украины и российско-советской империалистической политики12.
В период холодной войны (1945-1991гг.): политического, экономического и идеологического противостояния СССР и капиталистического Запада, особенно до 1980-х годов, - советское общество обычно представлялось одномерным, монолитным и достаточно предсказуемым учёными-обществоведами с обеих сторон идеологических баррикад – как советологами на Западе, так и специалистами по научному коммунизму и истории КПСС в Советском Союзе. Несмотря на господство различных теоретических моделей для интерпретации: концепции тоталитаризма/модернизации на Западе и ортодоксального марксизма-ленинизма в СССР, исследования советского общества на капиталистическом Западе и на социалистическом Востоке объясняли основные тенденции в развитии этого общества очень похоже, подчёркивая главным образом политические, экономические и идеологические моменты в скучной неизменной стабильности советской цивилизации. В течение 1980-х годов внезапное появление «ревизионистской» школы в западной историографии советской истории, особенно в связи с публикацией блестящих исследований Шилы Фицпэтрик, Стивена Коэна, Леопольда Хеймсона и других западных учёных, привело к тому, что в научный оборот западной советологии были введены не только совершенно новые данные из советских архивов, но и свежие идеи и теории новой социальной и новой культурной истории, как результат эпистемологической революции, повлиявшей на всю западную историографию. Новое поколение западных исследователей, таких, как Ричард Стайтс, Вера Данэм, Лора Энгельстейн, Шила Фицпэтрик, Джеффри Брукс и Денис Янгблад заменили одномерную традиционную интерпретацию истории советского общества многообразием различных культурных практик, которые они обнаружили в повседневной жизни советских людей. Всё это привело к изменению самого характера советологии, и, впоследствии, - к огромной популярности исследований культуры среди как западных, так и пост-советских историков13.
Внезапный взлёт западной ревизионистской историографии совпал с и стимулировался событиями перестройки и последовавшим распадом Советского Союза в 1991 г. В это время новые архивные документы были открыты для исследователей в СССР и пост-советских государствах. Многие бывшие советские ученые могли теперь достаточно свободно выезжать за границу и использовать финансовую поддержку, свежую литературу и новые теоретические подходы и исследовательские методологии различных западных исследовательских центров. Именно в это время и установились уникальные по своему характеру научный диалог и интенсивное сотрудничество между западными и бывшими советскими учёными. Многие представители талантливой советской интеллигенции такие, как Сергей Плохий (с образованием советского историка Украины и украинского казачества), Юрий Слёзкин (с образованием советского лингвиста, специалиста по португальскому языку), Ирина Паперно (бывшая советская филолог, связанная с Университетом Тарту), Дмитрий Шлапентох (получивший образование историка Франции в МГУ), Алексей Юрчак (советский радиоинженер и продюсер ленинградских рок-групп Странные Игры и АВИА), Андрей Знаменский (советский историк американских индейцев), Владислав Зубок (советский специалист по политологии США) и я (советский исследователь ранней истории США), покинули свои постсоветские страны и стали западными исследователями, и теперь преподают курсы советологии/русистики, российской, советской и постсоветской истории в университетах США. Все эти явления и культурные практики способствовали расширению и изменению характера западной советологии, которая сегодня становится реальным международным феноменом. В то же время, как результат подобной социокультурной интеграции, англо-американские исследования Советского Союза утрачивали свой конфронтационный характер, усиливая конформистские (избегающие конфликтов) характеристики в постсоветской историографии14.
Первым серьезным теоретическим оправданием новой смены исследовательской парадигмы в направлении конформистских бесконфликтных подходов в американских исследованиях советского общества времен холодной войны стала книга бывшего советского эмигранта из Ленинграда, антрополога Алексея Юрчака, который попытался изучать идеологические аспекты повседневной жизни, теории и практики позднего социализма, особенно дискурсивные практики и формирование идентичностей пост-сталинского общества15.
Большинство этих идей Юрчака о культурных практиках эпохи социализма основывались на концепциях французских философов Пьера Бурдье и Мишеля де Серто, которые продолжали дискурсивные традиции М. Фуко, достаточно популярные в англо-американской историографии. Согласно Мишелю де Серто, в современных социальных системах, таких как общества капитализма и социализма, «знание и символы, навязываемые извне, становятся объектами, манипулируемыми людьми их использующими, которые их не производят.» В интерпретации Мишеля де Серто зачастую эти люди (называемые им «практикующие производство знаний») в повседневной жизни искажают и трансформируют культурные практики и символику, навязываемые им извне по-иному – не отрицая их совсем и не изменяя их совершенно (хотя и это иногда случается). Практикующие производство знаний «как бы переводили в плоскость метафор основные элементы доминирующего интеллектуального порядка: они заставляли функционировать этот порядок в другом регистре. Это позволяло им оставаться иными в пределах господствующей системы, которую они ассимилировали, но которая в свою очередь их также ассимилировала, но только внешне. В результате, они отклонялись от норм этой системы, всё время оставаясь в ней.»16.
Эти идеи в сочетании со старой концепцией советского российского исследователя Михаила Бахтина об авторитетном слове (или авторитарном дискурсе, согласно современной антропологии), повлияли на современные исследования о теориях и практиках зрелого социализма, о дискурсивных практиках и формировании идентичности в пост-сталинском советском обществе, особенно работы Алексея Юрчака17. Юрчак, некогда советский физик и продюсер рок групп из Ленинграда, получивший образование антрополога в американском вузе, стал первым англо-американским исследователем, который использовал все эти идеи для изучения советского общества в период пост-сталинского социализма. Юрчак исследует «внутренние сдвиги, происходящие в советской системе позднего социализма на уровне дискурса, идеологии и знания, которые стали очевидны только много позднее, когда эта система рухнула.»18. Согласно Юрчаку, «по мнению Бахтина, авторитарный дискурс складывается вокруг строгих внешних идей или догм ... и занимает особое положение в дискурсивном режиме периода,» в то время как «все другие типы дискурса группируются вокруг него»19. Таким авторитарным дискурсом для советских людей была идеология марксизма-ленинизма, основанная на интерпретации Сталина. По мнению Юрчака, после хрущёвской десталинизации, коммунистическая идеология в советском обществе претерпела так называемый «перформативный сдвиг» (изменение в форме подачи этой идеологии), когда сталинский авторитарный дискурс утратил свою значимость и превратился в простой ритуал для многих советских людей, которые старались существовать вне этого идеологического дискурса, начиная с 1950-х гг. Юрчак использует в основном этнографический материал из своего родного города, Ленинграда/Санкт-Петербурга, чтобы показать как различные формы культурного производства и потребления периода позднего социализма повлияли на советскую молодёжь, включая комсомольских активистов и чиновников. По мнению Юрчака, «рок-н-рольная культура» становится частью «неофициальных дискурсов и практик позднего социализма.» Возражая авторам, подобным Томасу Кушману, которые настаивают на контркультурном характере рок музыки в Советском Союзе, Юрчак утверждает, что неофициальные практики (прослушивание и исполнение рок музыки) «предполагали не столько противостояние, сопротивление, или оппозицию государственной власти, сколько простое избегание её и попытку создания символически значащего пространства и идентичности вне её. Подобное избегание включали и пассивный конформизм перед этой государственной властью, притворную поддержку её, игнорирование её идеологических моментов, и одновременную вовлечённость в совершенно несовместимые (с идеологией социализма) практики и действия за спиной официальной власти.»20.
Согласно Алексею Юрчаку, массовое поклонение продуктам западной популярной культуры стало наиболее важным элементом культурного потребления в закрытом социалистическом обществе после Сталина. Юрчак особенно фокусирует своё внимание на специальном культурном и дискурсивном явлении, известном среди западных обществоведов под названием «воображаемый Запад.»21. По его мнению, «воображаемый Запад» - это «местная придуманная ментальная конструкция, основанная на формах знания и эстетике, ассоциируемой с «Западом», но не обязательно связанная с каким-либо «реальным» Западом, конструкция, которая приводит к детерриториализации (отстранённости) мира повседневного социализма изнутри.»22. Юрчак отрицает конфронтационно/контркультурный характер «воображаемого Запада» в советском культурном потреблении. Он предлагает консенсусно/конформистское объяснение этой метафоры. Используя идеи российского культурного критика Татьяны Чередниченко, Юрчак пытается показать как западная музыка (часть «воображаемого Запада») влияла на «формирование идентичности целого поколения», так называемого последнего советского поколения23. В то же время он игнорирует проблемы региональной, национальной и религиозной идентичностей, которые формировались в процессе потребления продуктов западной культуры в различных местностях Советского Союза. Юрчак отбрасывает какие-либо связи между советскими диссидентами и идеей Запада, которая играла важную роль среди правозащитниковв СССР. В своём объяснении Юрчак преувеличивает роль дискурсивных практик. При подобной интерпретации визуальные элементы, особенно западное кино, теряют какую-либо роль влияния на идеологический дискурс и местную идентичность советских потребителей. Главная проблема с исследованием Юрчака – это его попытка делать общие заключения о всём советском обществе, используя только материал из одного советского (далеко не типичного) города Ленинграда. Более того, большинство информации для его исследования он получил из интервью образованной элиты этого города, лояльных представителей советского среднего и высшего классов, конформистской советской интеллигенции Ленинграда.Он полностью игнорирует рабочую молодёжь, основных потребителей рок музыки и приключенческих кинофильмов в советском обществе. Другая проблема в работе Юрчака – это его некритический подход к интервью. Он брал интервью в очень трудный период перехода российского общества к стадии пост-советского капитализма (1994-98 гг.). Многие из тех, кого интервьюировал Юрчак, стремились идеализировать или преувеличивать свой «социалистический опыт» без каких-то конфликтов по контрасту с грубой реальностью «бандитского капитализма» в Ельцинскую эпоху. Зачастую, используя свой анализ «актов речи», Юрчак воспринимает информацию интервьюируемых дословно, некритично, без проверки современных архивных материалов24. В итоге, Юрчак объясняет советское общество периода позднего социализма как общество лишённое каких-то серьёзных социальных проблем или конфликтов. Такие важные проблемы, как вовлечение советских чиновников в активности чёрного рынка, руссификация, молодёжные криминальные формирования крупных промышленных городов, проявление повседневной религиозности, национализм и анти-семитизм полностью игнорируются в исследовании Юрчака. Юрчак не учитывает значение вмешательства КГБ и милиции в культурное потребление позднего социализма, которое особенно чувствовалось в провинциальных городах, где проживало большинство советской молодёжи25.
Идеи Юрчака повлияли на новые исследования истории после военного советского общества, особенно историю советской молодёжи. Одна из недавних книг о послевоенной советской молодёжи, называемой «последним сталинским поколением», также демонстрирует очевидное следование идеям и подходам Юрчака. Но, в противовес Юрчаку, её автор, Джулиан Фюрст, использовала не только материал столичных советских городов таких, как Ленинград и Москва, но и архивные документы из различных российских и украинских региональных архивов, создав при этом живую картину культурного потребления и различных культурных практик среди разных групп (от рабочей молодёжи, до «стиляг» и комсомольских активистов) среди советских молодых людей в течение конца 1940-х и начала 1950-х гг. В определённой степени она представила богатый фактический материал о жизни советской молодёжи периода позднего сталинизма, основываясь на работах российских исследователей, таких, как Елена Зубкова, и используя новые концепции западной культурологии. И опять же, в противоположность Юрчаку, Фюрст убедительно доказывает, что корни либерализации и массовой вестернизации послевоенного советского общества следует искать в период позднего сталинизма, а не во время хрущёвской оттепели26. Стараясь избегать чрезмерной концептуализации антрополога Юрчака, историк Владислав Зубок, посвятил своё интересное исследование послевоенной советской интеллигенции, которую он называет «детьми Живаго». И опять же, в противовес Юрчаку, Зубок демонстрирует насколько важна была роль Великой Отечественной войны для формирования менталитета и мировосприятия советской интеллигенции27. Подавляющее большинство современных западных исследований, используя концепции символической антропологии и различные идеи о дискурсивных практиках, подчёркивают роль послевоенного периода в формировании советского общества и его культуры, отвергают упрощённую интерпретацию хрущёвской эпохи как революционной предтечи перестройки, и предлагают более нюансированное изображение позднего социализма, нежели анализ «речевых актов», предлагаемых Юрчаком28.
В то же время многие из выше названных западных исследователей (пишущих на английском языке) в последние годы все чаще используют методологию Юрчака в своих исследованиях пост-военного советского общества. Даже недавние работы Фюрст демонстрируют подобное предпочтение. Согласно ей (а она порой дословно следует за Юрчаком с его «наукообразным языком»), главным следствием социалистического воображения было создание социалистической культуры современности позднего сталинизма в виде «сложного конгломерата перформативных практик, коллективных обычаев, индивидуальных механизмов выживания, стратегий само-усовершенствования, и разобщенных пространств для действия, - и все это соединялось и взаимодействовало в одной личности советского субъекта и гражданина»29. В своих недавних исследовательских проектах, особенно в ее исследовании советской молодежи и субкультуры советских хиппи времен Брежнева, Фюрст отказывается от своих прежних более нюансированных подходов, предпочитая традиционно-московско-центристский анализ советской историографии, подкрепленный аллюзиями на Юрчака30. Все чаше бесконфликтный образ позднего социализма с проявлением явной ностальгии по советскому недавнему прошлому (с его идеализацией) и отрицанием существенных заимствований западного образа жизни начинает преобладать в западных публикациях, посвященным эпохе Брежнева31. К сожалению, большинство последних англо-американских исследований о советской национальной политике также все больше представляют «московско-центристскую» точку зрения, игнорируя реальные интересы не-российских советских республик32.
Парадоксально, недавние американские исследования советского прошлого все больше проявляют подобную московско-центристскую позицию, следуя в своем анализе подходам Юрчака. Даже недавние серьезные исследования устной истории, написанные американским историком Дональдом Рейли, в какой-то мере повторяют Юрчака и по-прежнему акцентируют бесконфликтную, «положительную» сторону советской истории. По-нашему мнению, его последняя книга является одним из лучших исследований устной истории советского общества, написанных западным исследователем на основании исключительно устных интервью с использованием современной методологии устной истории для описания и объяснения этих интервью33. Рейли взял интервью у 60-ти выпускников 1967-го года из двух привилегированных советских школ с углубленным преподаванием английского языка – одна, в Москве, другая, в провинциальном Саратове. Этот исследовательский проект стал своеобразным продолжением предыдущей публикации Рейли, в которой были представлены только саратовские интервью, выпускников Саратовской средней школы No. 4234. Некоторые персонажи первой книги и их интервью все еще играют важную роль и в новой книге Рейли. Новым в этой последней книге является введение интервью с москвичами, что создает интересное социо-культурное сравнение двух различных, но по-прежнему элитных когорт советских школьников из двух элитных школ с преподаванием на английском языке – одна из закрытого советского провинциального города Саратова, а другая из самого центра советской цивилизации – столичного горда Москвы. Но, к сожалению, какие-либо серьезные социальные и политические проблемы, включая рост русского национализма, ощущение исключительности социокультурного положения москвичей в советской культурной иерархии, психологические основания для советско-российского империализма, и т.п. полностью исчезли из устной истории Рейли, в которой советское прошлое подается в ностальгически-идеалистической «оболочке».
Для многих западных экспертов в советологии, таких как Фюрст и Рейли, без-конфликтные, конформистские и эмоционально-положительные подходы к анализу советских и постсоветских общества и культуры, предложенных в талантливом исследовании Юрчака, становятся самой популярной теоретической моделью, которая ведет к очень опасным эпистемологическим и методологическим последствиям. Подобная «конформистская» (московско-питерская) модель советского прошлого позволяет игнорировать достаточно серьезные (и очевидные везде, кроме Москвы и Питера) проблемы советского-российского империализма и русского православного национализма35. Столкнувшись с «непредвиденной» революцией Майдана в Украине, которая неожиданно бросила вызов таким привычным и комфортным положениям бесконфликтной пророссийской и промосковской теоретической модели советских и постсоветских исследований, американские и российские исследователи оказались неготовыми отказаться от их любимых историографических концепций конформистского позднесоциалистического прошлого. Вот почему многие из них дистанцировали себя от украинских «противоречивых» событий, отрицая их историческую значимость и солидаризируясь со столь знакомой и предсказуемой социально-политической динамикой в постсоветской России.
Тот факт, что многие американские русисты и российские исследователи заняли антиукраинскую позицию и поддержали внешнеполитический курс путинского режима, объясняется во многом эпистемологическим кризисом, связанным с новым восприятием конформистского советского прошлого, преобладающим в западной историографии начала 21 века. В подобном историческом восприятии Майдан предстает как последняя и окончательная антисоветская революция, отвергающая и разрушающая традиционный и привычный москвоцентричный и россиецентричный (по сути, российский империалистический) подход к анализу политических, социальных, культурных и экономических процессов на постсоветском пространстве. Украинская революция бросила вызов определенному типу интерпретации позднесоветского и постсоветского общества – как не-конфронтационного, конформистского и эмоционально позитивного.
Сокращенныйвариантэтойстатьибылопубликованнаанглийскомязыкевжурнале «Ab Imperio»: Sergei I. Zhuk, Ukrainian Maidan and the Last Anti_Soviet Revolution, or the Methodological Dangers of Soviet Nostalgia (Notes of an American Ukrainian Historian from Inside the Field of Russian Studies in the United States), Ab Imperio. 2014. No. 3. Pp. 195-228.
1. Зависимость эпистемологии знания от условий жизни хорошо показана на примере изменеий взглядов бывшего советского ученого, ставшего активным чеченским борцом с российским пост-советским империализмом на Кавказе в книге: GeorgiM. Derluguian, Bourdieu’sSecretAdmirerintheCaucasus: AWorld-SystemBiography (Chicago: theUniversityofChicagoPress, 2005).
2. Своеобразной реакцией на этот мой профессиональный кризис стала и моя новая книга, которую я заканчиваю писать здесь в американской Индиане, книгу о социальной и культурной истории советской американистики. Это свое исследование я посвящаю персональным историям московских и киевских американистов, таких как Николай Болховитинов, Арнольд Шлепаков и Леонид Лещенко, ученых, которых я близко знал и которые повлияли на мою жизнь. Поэтому я и назвал эту работу «Народная дипломатия: Личные истории советских американистов времен холодной войны» (People’s Diplomacy: Personal Histories of Soviet Americanists during the Cold War).
3. Я ссылаюсь на сказанное моим коллегой москвичем Борисом Шпотовым во время заседания международной конференции, посвященной 200-летию Российской Американской компании, 1799-1999, в Институте всеобщей истории Российской Академии наук, 7 сентября 1999 г.
4. Я уже писал об этом «московском комплексе исключительности», цитируя Болховитинова в статье, опубликованной в Российской Федерации в 2013 г.: Сергей И. Жук, «Авторитет знания: Американистика, понятие современности и научная интеллигенция советской России и Украины после Сталина (1953-1991),» Проблемы российской истории, 2013, Nо. 12 (Москва/Магнитогорск: ИРИ РАН/МаГУ), 5-25.
5. Подобные фразы мне не раз доводилосъ слышать от моего коллеги (родом из Москвы) по историческому факультету Университета Болла в Индиане. Он, будучи экпертом по истории античной Греции и Рима, ничего не зная об Украине, поскольку всю свою сознательную жизнь провел в Москве, изначально занял анти-украинскую и про-путинскую позицию в связи с событиями на Майдане.
6. Яссылаюсьнасвоюпервуюкнигу, опубликованнуювСША: Sergei I. Zhuk, Russia’s Lost Reformation: Peasants, Millennialism and Radical Sects in Southern Russia and Ukraine, 1830-1917 (Baltimore, MD: the Johns Hopkins University Press & Washington, D.C.: Woodrow Wilson Center Press, 2004).
7. Я цитирую здесь свое интервью с покойным Ричардом Стайтсом (известным американским историком России и СССР, профессором истории Джорджтаунского университета) в его родной Филадельфии во время заседания Американской Ассоциации славянских исследований 21 ноября 2008 г. Сравните с различными историями американских исследователей России в интересной коллекции их воспоминаний от пребывании в России в годы их творческой молодости (как правило, в период Брежнева): Adventures in Russian Historical Research: Reminiscences of American Scholars from the Cold War to the Present, Ed. by Samuel H. Baron and Cathy A. Frierson (Armonk, NY: M.E. Sharpe, 2003).
8. Яссылаюсьнасвоюкнигу: Sergei I. Zhuk, Rock and Roll in the Rocket City: The West, Identity, and Ideology in Soviet Dniepropetrovsk, 1960-1985 (Baltimore, MD: the Johns Hopkins University Press & Washington, D.C.: Woodrow Wilson Center Press, 2010).
9. Мой американский коллега, историк-античник, москвич (из Университета Болла) повторял нечто подобное (не однократно) в разговорах со мной в феврале 2014 г.
10. Конечно, не все в России поддерживают политику Путина. Достаточно напомнить историка Андрея Зубова, рок музыканта Андрея Макаревича, писателей Бориса Акунина, Владимира Сорокина и Людмилу Улицкую.
11. Многие западные историки уже описали в деталях распространение и опасность русского национализма и советского (пост-советского) империализма. Смотритеобэтомв: Ben Fowkes, “The National Question in the Soviet Union under Leonid Brezhnev: Policy and Response,” Brezhnev Reconsidered, Edited by Edwin Bacon and Mark Sandle (New York: Palgrave Macmillan, 2002), 68-89; Gerhard Simon, Nationalism and Policy toward the Nationalities in the Soviet Union: From Totalitarian Dictatorship to Post-Stalinist Society, translated by Karen Forster and Oswald Forster (Boulder: Westview Press, 1991); Yitzhak M. Brudny, Reinventing Russia: Russian Nationalism and the Soviet State, 1953-1991 (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1998).
12. Многиемоиколлегиужеобращалинаэтовнимание: Yitzhak M. Brudny, Reinventing Russia: Russian Nationalism.
13. Оревизионизмевамериканскойсоветологиисмотритев David C. Engerman, Know Your Enemy: The Rise and Fall of America’s Soviet Experts (New York: Oxford University Press, 2009), 9, 286, 294, 305-308. Оновойпопулярностиисследованийкультурыиовзаимныхвлиянияхзападныхипрежнихсоветскихучёныхсмотритев: Laura Engelstein, “Culture, Culture Everywhere: Interpretations of Modern Russia, across the 1991 Divide,” Kritika, Spring 2001, 2(2), 363-393. Советские историки пережили также сильное влияние такого харизамтического историка-медиевиста, как Арон Гуревич, который популяризировал идеи французского исторического журнала «Анналы» среди советских читателей. Смотритеобэтомв Roger D. Markwick, “Cultural History under Khrushchev and Brezhnev: From Social Psychology to Mentalités,” The Russian Review, 65 (April 2006): 283-301. See also Catriona Kelly, Hilary Pilkington, David Shepherd, and Vadim Volkov, “Introduction: Why Cultural Studies,” in Russian Cultural Studies: An Introduction, Edited by Catriona Kelly and David Shepherd (New York: Oxford University Press, 1998), 1-17. О ревизионизме в историографии США и роли новой социальной истории и новой культурной истории смотрите также в: С. И. Жук, “Макс Вебер и социальная история,” Вопросы истории, 1992, No.2-3, 172-177; idem, “Современная историография ранней Америки: путь к историческому синтезу,’” Вопросы истории, 1994, No.2, 175-178, idem, “’Эффект зеркала’: Журнал Уильям энд Мэри Куотерли и американская историография 1940-х – 1990-х гг.,” Американский ежегодник. 1994 (M.: Наука, 1995), 208-222, idem, “Заметки о современной американской историографии,” Вопросы истории, 1995, No.10, 162-166. Я также опубликовал анализ западной эпистемологической революции в украинском журнале: Сергий И. Жук, «Захiдна iсторiографiя та епiстемологiчнi проблеми iсторичного дослiдження», Украiнський iсторичний журнал, 1994, Nо. 1, 45-53.
14. See in Laura Engelstein, “Culture, Culture Everywhere,” 389ff. Болееподробнейобэтомсмотритевмоихисториографическихочерках: СергейИ. Жук, «Советскоеобществоикультуравремёнхолоднойвойны: Новыетенденциивсовременнойзападнойисториографиинарубежестолетий», Прошлыйвек: Сборникнаучныхтрудов/ГлавныйредакторА. И. Миллер (Москва: ИНИОНРАН, 2013), 388-432, и Sergei I. Zhuk, “Soviet Studies and Cultural Consumption,” in The Routledge Handbook of the Cold War, Edited by Artemy Kalinovsky and Craig Daigle, (London and New York: Routledge, 2014), 351-368.
15. Alexei Yurchak, Everything Was Forever, Until It Was No More: The Last Soviet Generation (Princeton, NJ: Princeton University Press, 2005).
16. Michel de Certeau, The Practice of Everyday Life. Translated by Steven Rendall (Berkeley: University of California Press, 1989 [1st pr.: 1984]), 31.
17. СравнитесособопопулярнымвСШАизданиемБахтина - Mikhail Bakhtin, The Dialogical Imagination: Four Essays by Mikhail Bakhtin, Ed. by Michael Holquist (Austin: University of Texas Press, 1994), 342-343. Смотритетакжеработызападныхисследователей, которыеиспользуютподобныеподходы: Slava Gerovitch, From Newspeak to Cyberspeak: A History of Soviet Cybernetics (Cambridge, Mass.: the MIT Press, 2004); Stephen Lovell, The Russian Reading Revolution: Print Culture in the Soviet and Post-Soviet Eras (New York: St. Martin’s, 2000); Juliane Fürst, Stalin’s Last Generation: Soviet Post-War Youth and the Emergence of Mature Socialism (New York: Oxford University Press, 2010). Тезис о роли авторитетного дискурса и акцент на а-историчные дискурсивные практики, который очевиден в исследовании антрополога Юрчака, стал объектом серьёзной критики со стороны историков. Смотрите, к примеру, Шила Фицпэтрик, Sheila Fitzpatrick in London Review of Books, 2006, May 25, Vol. 28, No. 10, 18-20, Андрей Козовой в Cahiers du monde russe, 48/4, octobre décembre, 2007, p.767-769, и Кевин Плетт и Бенджамин Натенс в Новое литературное обозрение, 2010, No. 101, 167-184, и по-английски их статью в: Kevin Platt and Benjamin Nathans, “Socialist in Form, Indererminate in Content: The Ins and Outs of Late Soviet Culture,” Ab Imperio, 2011, No. 2, 301-323.
18 Alexei Yurchak, Everything Was Forever, 32.
19. Alexei Yurchak, Op. cit., 14.
20. Ibid., 36-76. Достаточно отметить, что эта фраза Юрчака – это буквальное перефразирование интерпретации де Серто, которую мы упоминали выше. (Смотрите Michel de Certeau, The Practice of Everyday Life, 31.) Юрчак критикует работу Томаса Кушмана, американского социолога, который исследовал ленинградких рок-н-рольщиков в 1990-е гг.: Thomas Cushman, Notes from Underground: Rock Music Counterculture in Russia (New York: State University of New York Press, 1995).
21. ОтомкакразныеучёныеиспользовалиэтуметафорудоЮрчакасмотитев: Gordon K. Lewis, The Growth of the Modern West Indies (New York: Monthly Review Press, 1968), 57ff.; Robert D. English, Russia and the Idea of the West: Gorbachev, Intellectuals, and the End of the Cold War (New York: Columbia University Press, 2000), 22.
22. Alexei Yurchak, Everything Was Forever, 34-35, 161-162. ОнначинаетгенеалогиюэтойметафорысидейМушеляФуко: Michel Foucault, Aesthetics, Method, and Epistemology, ed. by James Faubion (New York: New Press, 1998), 312.
23. Татьяна Чередниченко, Типология советской массовой культуры. Между Брежневым и Пугачёвой (М.: РИК Культура, 1994).
24. Оегометодахсмотрите: Alexei Yurchak, Everything Was Forever, 29-33.
25. Даже список запрещённых рок групп, который Юрчак приводит в своей книге, происходит из провинциального украинского города Николаева: Alexei Yurchak, Everything Was Forever, 214-215. Источник основного же материал для автора – Ленинград/Санкт Петербург.
26. Juliane Fürst, Stalin’s Last Generation, 25, 100, 103, 297, 301, 362. Смотритеамериканскоеиздание: Elena Zubkova, Russia after the War: Hopes, Illusions, and Disappointments, 1945-1957, Translated and edited by Hugh Ragdale (Armonk, New York: M. E. Sharpe, 1998). Сравнитес Miriam Dobson, Khrushchev's Cold Summer: Gulag Returnees, Crime, and the Fate of Reform After Stalin (Ithaca, NY: Cornell University Press, 2009) и E. Thomas Ewing, Separate Schools: Gender, Policy, and Practice in Postwar Soviet Education (DeKalb, Illinois: Northern Illinois University Press, 2010).
27. Vladislav Zubok, Zhivago’s Children: The Last Russian Intelligentsia (Cambridge, Mass.: The Belknap Press of Harvard University Press, 2009). Зубок здесь обыгрывает скандальную популярность вокруг легендарного романа Пастернака, пришедшегося на время формирования советскои послевоенной интеллигенции. Этотегопроектвыросизпредыдущейкниги: Vladislav M. Zubok, A Failed Empire: The Soviet Union in the Cold War From Stalin to Gorbachev (Chapel Hill: University of North Carolina Press, 2007).
28 Vladislav Zubok, Zhivago’s Children, Juliane Fürst, Stalin’s Last Generation; Lewis H. Siegelbaum, Cars for Comrades: The Life of the Soviet Automobile (Ithaca, NY: Cornell University Press, 2008); Miriam Dobson, Khrushchev's Cold Summer; Stephen V. Bittner, The Many Lives of Khrushchev’s Thaw: Experience and Memory in Moscow’s Arbat (Ithaca, NY: Cornell University Press, 2008); Stephen Lovell, Shadow of War; Benjamin Tromly, “An Unlikely National Revival: Soviet Higher Learning and the Ukrainian ‘Sixtiers,’ 1953–65,” The Russian Review, October 2009, 68: 607–622; idem, “Soviet Patriotism and its Discontents among Higher Education Students in Khrushchev-Era Russia and Ukraine,” Nationalities Papers, 2009, Vol. 37, No. 3, 299-326; Gleb Tsipursky, “'As a Citizen, I Cannot Ignore These Facts': Whistleblowing in the Khrushchev Era,” Jahrbücher für Geschichte Osteuropas 58.1 (March 2010): 52-69; idem, “Citizenship, Deviance, and Identity: Soviet Youth Newspapers as Agents of Social Control in the Thaw-Era Leisure Campaign,” Cahiers du monde russe 49.4 (October-December 2008): 629-49.
29. Juliane Fürst, Stalin’s Last Generation, 26.
30.Сравнитекпримеруеенедавниепубликации: Juliane Fürst, “Where Did All the Normal People Go: Another Look at the 1970s,” Kritika, 2013, Vol. 14, No. 3, 621-640.
31.Подобнымпримеромидеализациисоветскогообразажизниснамереннымподчеркиваниемприсутствияотечественных (чистосоветских, анезаимствованныхсЗапада) элементовсоветскойиндивидуальности, являетсяочерквинтереснойколлекции, опубликованнойвофранцузскомжурналеопериодеБрежнева: Alexey Golubev, Olga Smolyak, “Making Selves Through Making Things: Soviet Do-It-Yourself Culture and Practices of Late Soviet Subjectivation,” Cahiers du monde russe, Juillet –d?cembre 2013, Vol. 54, No. 3-4, 517-541.
32. See, e. g., Jeremy Smith, Red Nations: The Nationalities Experience in and after the USSR (New York: Cambridge University Press, 2013), and its criticism for obvious pro-Russian bias by Audrey L. Altstadt in American Historical Review, Vol. 120, Number 1, February 2015, 359-359.
33. Donald J. Raleigh, Soviet Baby Boomers: An Oral History of Russia's Cold War Generation (New York: Oxford University Press, 2012).
34. Russia’s Sputnik Generation: Soviet Baby Boomers Talk about Their Lives, Ed. by Donald J. Raleigh, (Bloomington, IN: Indiana University Press, 2006).
35. Многие американские исследователи, использующие эту конформистскую модель, забывают как легко перейти на имперские про-московские позиции, занимая позицию центра империи и игнорируя колониальные периферии. Этот парадокс западной историографии в отношении истории бывших западных колоний описан достаточно подробно Эдвардом Саидом еще в конце 1970-х гг.: Edward W. Said, Orientalism (New York: Random House, 1979).